Видео / Протоиерей Владимир Вигилянский

БАБА ФРОСЯ

 

30 октября по ТК «Культура» был показан фильм «Евфросиния Керсновская. Житие» (2007, реж. Владимир Мелетин) с моим участием.

 

 

О том, кто такая Евфросиния Антоновна Керсновская (1908-1994) я впервые написал в статье, опубликованной в ж. «Огонек» (1990. № 3). Потом она выходила как предисловие к книге ее лагерных рисунков («Наскальная живопись», «Квадрат», М., 1991 – эта книга также вышла на немецком и французском языках).

 

Евфросиния Антоновна. Такой я ее увидел в Кисловодске

 

Публикую здесь ту – давнюю статью. 

 

                               *   *   *

 

Житие Евфросинии Керсновской

– То, что я вам принес, – вещь выдающаяся. – Посетитель редакции «Огонька» стал вытаскивать из портфеля переплетенные машинописные тома. – Из всей литературы на эту тему, продолжал он, – эта книга стоит особняком, поэтому отношение к ней должно быть особое…

С некоторым недоумение смотрю на выложенные из портфеля шесть пухлых фолиантов и готовлюсь дать достойный отпор: «Огонек», мол, журнал тонкий, большие вещи не печатает…

Тем временем на столе растет новая горка теперь из общих тетрадей. Их двенадцать. 

– Книга написана 25 лет назад. Ее автор из графского рода, по другой ветви – потомок греческого святого мученика начала девятнадцатого века. – Посетитель бережно подровнял стопки. – Наконец пришло время ее обнародовать, хотя автор и не думала, что придет время, когда можно будет не только печатать, но и свободно давать ее читать. Написано это для потомков. Один экземпляр хранился дома, другие, переписанные от руки, – в надежном месте. Она понимала: если рукопись попадет в органы, нового срока не миновать. Ведь они потребовали от нее подписку, что она не будет никому рассказывать о том, что видела и слышала. Но она ничего не подписала…

– «Она»? Кто это?
– Баба Фрося. Евфросиния Антоновна Керсновская…

Керсновская с родителями и братом (в будущем — историком белого движения) в родной Одессе

 

* * *

Условия Евфросиния Антоновна поставила жесткие: публиковать только полностью, без купюр, и только с «картинками». Условия практически невыполнимые. Издательства, которое бы напечатало полторы тысячи страниц машинописного текста и воспроизвело в цвете 685 «картинок», у нас нет.

Что касается «объема» — с этим наши издательства, может быть, еще справились бы: уместили бы шестьдесят печатных листов как-нибудь в два тома. Второе требование — «без купюр» — тоже не такое уж страшное. Хотя и с этим наверняка будут трудности: есть у Керсновской страницы, которые могут покоробить блюстителей пресной идеологической однозначности и искусных декораторов истории. Взять хотя бы начало «Воспоминаний», где описывается ввод советских войск в Бессарабию в 1940 году и высылка в Сибирь из «присоединенной» территории семей (с детьми и стариками) бессарабских фермеров, частновладельцев, интеллигенции и духовенства. Но и это — во времена, когда принимается новый закон о печати и обсуждается вопрос об отмене цензуры,— преодолеть как-нибудь можно. А вот с «картинками», да еще в цвете, дело намного сложнее. Как с нашей полиграфической бедностью, если не сказать — нищетой, не потерять при репродуцировании ни пожухлость дешевого цветного карандаша, ни фактуру пожелтевшего листа в школьную клеточку? Да еще в таком немыслимом объеме — почти 700 иллюстраций!

В «картинках», на мой взгляд, вся соль. Ну где, скажите, в какой еще стране вы найдете такого скрупулезного художника, который в школьных тетрадках ведет свою «гулаговскую» изолетопись, не заботясь ни о качестве бумаги, ни о сохранности рисунков (ох, как нужны им были бы папиросные прокладки!), ни о трудностях репродуцирования иллюстраций (слишком покаты тетрадочные сгибы)?!

По манере это типичная альбомная живопись, весьма распространенная в дворянской культуре XIX века. Только вместо пейзажей, раскрашенных цветочков, фигурок животных и сказочных персонажей здесь запечатлен весь мрак и быт сталинской эпохи в ее жестокой и зловещей обнаженности.

В этих картинках — целая энциклопедия. В них такой познавательный материал, какой не может дать ни один добросовестный мемуарист, ни один сборник документов. Цепкий глаз художника схватывает ситуации, которые никогда не могли быть зафиксированы фото- и киносъемкой (не подпускали к ГУЛАГу фотографов и кинооператоров!): жизнь тюремных одиночек и общих камер, ужасы пересылок, этапов, быт сталинских лагерных бараков, работа заключенных в больнице и на лесоповале, в морге и шахте. Керсновская помнит все — и как выглядела параша, и во что были одеты з/к, и как происходили допросы, «шмоны», драки, мытье в бане, оправка, захоронения «жмуриков», лагерная любовь. С лубочной лапидарностью, понятной и взрослым и детям, рисует она свою двадцатилетнюю жизнь в ссылке и на каторге, своих товарищей по несчастью и палачей. А какие типы в этих рисунках: вертухаи, урки, профессора, наседки, спецкаторжане, малолетки, доходяги, крестьяне, пеллагрики, мамки, коммунисты, «жучки», бригадиры, коблы, кумовья, проститутки! И все это схвачено Керсновской с кинематографической точностью. Почти нет никакой статики — все у нее движется, действует, «живет» в рисунке. Психологическая и эмоциональная нагруженность «картинок» — на пределе!

Кроме этого, рисунки играют еще одну, причем на мой взгляд, весьма важную роль. Повествование ведется от первого лица, а иллюстрации сделаны от третьего (в большинстве случаев на рисунках изображен сам автор). Взгляд Керсновской-писательницы непосредственный, как бы изнутри, а Керсновской-художницы опосредован, чуть сверху или со стороны оценивающий ситуацию и поведение героев. Эта перекличка, диалог текста и иллюстраций создает эффект объемности, стереоскопичности.

Обнаружив этот секрет, понимаешь, что условия Евфросинии Антоновны, при всей их жесткости и практической невыполнимости, не каприз, не блажь тщеславного автора.

Впрочем, когда я приехал к ней в Ессентуки и заговорил о «двух взглядах», «диалоге» и «объемности», она меня не поняла:

— Я не думала об этом. Никакой я не писатель и тем более не художник. Единственная моя цель была — отобразить все, как было, ничего не приукрашивая и не придумывая. Правда — вот мой критерий… Рисовать начала только на воле. В детстве рисовала, но мой брат — кстати, замечательный художник — посмеивался над моими рисунками, и я стыдилась их показывать. А потом вообще прекратила это занятие. Ведь на мне была ферма, хозяйство… И писать я никогда не писала… Окончила гимназию, училась недолго в ветеринарном училище… Моя мать была очень образованной, знала древнегреческий, преподавала в школе английский и французский языки. То, что я знаю девять языков, это благодаря ей. Она и папа — он был юрист-криминолог — привили мне любовь к литературе и музыке… Краски у меня появились только на поселении, в конце пятидесятых. Пробовала писать пейзажи. Они маме моей нравились… Когда мы с ней поселились здесь, в Ессентуках, она заставила развесить мои картинки по стенкам… Маму я вызвала из Румынии. Поначалу ей не давали разрешение на постоянное жительство, но Хрущев помог… Прожили мы с ней вместе после двадцатилетнего перерыва всего два года… Я ей, конечно, рассказывала о лагере. Но подчас она просто не понимала, о чем я говорю. Писать «Воспоминания» стала сразу же после смерти мамы в 1963 году — выполняла ее завещание. Написала их за год. Только потом стала иллюстрировать — в отдельном блокноте. Когда делала второй экземпляр — совместила текст с рисунками…

Я не могу точно передать речь Евфросинии Антоновны. Отвечает она односложно. После инсульта, случившегося летом 1988 года, говорить ей трудно. Но люди, ухаживающие за Евфросинией Антоновной, рассказывают, что и до болезни она никогда не была многословной. Старая лагерная привычка: не болтать лишнего, говорить только то, о чем спрашивают,— не более того.

Один ее ответ меня особенно поразил.

— У вас, наверное, много лагерных друзей, с которыми вы поддерживаете дружеские отношения до сих пор?
— В лагере не может быть друзей. Некоторым людям я очень благодарна — они там спасали мне и другим жизнь. Но дружба — это другое. Это полное доверие друг к другу. А вот этого никто себе позволить не мог. Ложью и предательством пронизана вся лагерная жизнь…

Из книги Е. А. Керсновской:

«Лагерь — это хитроумное изощренное приспособление, чтобы ставить людям ловушки, используя все их слабости, а иногда и достоинства, и добродетели — для того, чтобы, вывернув человека наизнанку, поставить его в такое безвыходное положение, что он может и не заметить, как сделает подлость, а сделав ее однажды, становится жертвой шантажа… И дальше — это, как трясина, как «пески-зыбуны»: чем больше барахтаешься, тем глубже увязаешь, и, попав на путь предательства — вольного или невольного, — назад возврата нет… За 12 лет лагерной неволи я видела много примеров такого рода трагедий. Но видела также, как люди настолько входят в роль, что этой «трагедии» и не ощущают. Более того — некоторые даже ставят себе предательство в заслугу».

Мы беседуем с Евфросинией Антоновной в ее маленькой каморке (вся часть домика — вместе с прихожей, кухней и жилой комнаткой — не более 20 квадратных метров). Здесь она тихо прожила последнюю четверть века, занимаясь своим садиком (цветы, виноград, груши) и своей книгой. Я рассматриваю нищенское убранство комнаты: разваливающийся диванчик, железная кровать, поддерживаемая какими-то ящиками, обшарпанный старый платяной шкаф, печь, этажерка с книгами (Джек Лондон, Тургенев, Толстой), столик у окна, по стенкам развешаны ее норильские пейзажи, над диванчиком — иконы…

— Как вы оказались в эмиграции?
— Мы жили в Одессе. В 1919 году мой отец, известный в городе адвокат, был арестован. Мне тогда было 12 лет. Его должны были расстрелять в числе 700 человек, не захотевших, когда уходили белые, покидать родину. Мама пошла молиться за отца в церковь… Вдруг открывается дверь: на пороге — отец. Это было чудо! Конвоир, перегонявший колонну арестованных до места расстрела, узнал в отце человека, который ему когда-то помог… Мама договорилась с рыбаками-греками, и той же ночью они переправили нас по морю в Румынию. Там, в Бессарабии, рядом с городом Сороки, в деревне Цепилово, было у нас родовое поместье. «Поместье» — это, конечно, сказано слишком громко… Там мы и поселились. После того как я закончила гимназию, папа хотел продать нашу находящуюся в упадке землю, чтобы я поехала учиться в Париж,— по стопам моего брата. Но я переубедила его. Решила стать фермером. Разводила свиней и овец, сеяла рожь, ячмень и кукурузу, обрабатывала виноградник…
— Какова судьба вашей семьи?
— Отец умер накануне присоединения Бессарабии к СССР. Брат воевал против немцев на стороне французов, был тяжело ранен в грудь и в 1944 году умер от туберкулеза. Маму — после того, как нас с ней выгнали из нашего, кстати сказать, небольшого, всего в три комнаты, дома и отобрали все то немногое, что мы заработали своими собственными руками,— я отправила в Румынию. Сама же решила твердо остаться здесь… Трудностей я не боялась, любила работать, физический труд для меня не был унизительным…
Да, работы она не боялась. Однако свободный труд от каторжного существенно отличается. Многие, кто на воле считался хорошим работником, в лагере ломались: они презирали рабский труд и очень скоро превращались в «доходяг», затем быстро умирали. Но не так было с Евфросинией Антоновной. В ссылке она валила лес, в лагере работала медсестрой в больнице, в морге грузила трупы, строила дома, копала землю, ухаживала за свиньями, таскала на своих женских плечах стокилограммовые мешки и ящики, в полярный мороз убирала снег и долбила лед на железнодорожных путях, в Норильске испытала на себе все тяготы шахтерского труда (восемь лет она провела в подземелье!). Но и в нем, в этом рабском труде за пайку хлеба, она находила свои радости. Самым большим наказанием для нее было безделье. Во время этапов, пребывания в тюремных камерах она сама искала себе работу: выносила парашу, занималась уборкой и раздачей пищи. Работа была ее защитой. Об этом Евфросиния Антоновна не пишет, но мне кажется, что трудом она защищалась от уныния и отчаяния, в которые так легко было впасть заключенному. Чем тяжелее работа, за которую она бралась, тем легче она преодолевала в себе психологию жертвы. Благодаря труду она ощущала себя хозяином своей судьбы.

Но не только работа была ее защитой. Была еще и система нравственных законов, которая оберегала ее от падений духовных.

Из книги Е. А. Керсновской:

«Раз и навсегда приняла я решение: никогда не задавать себе вопроса «что мне выгодно?» и не взвешивать все «за» и «против», когда надо принимать решение, а просто задать себе вопрос «а не будет мне стыдно перед памятью

Совесть? Глупость? Донкихотство? Может быть… Но это придавало мне силы и закаляло волю: у меня не было сомнений, колебаний, сожалений — одним словом, всего, что «грызет» человеку душу и расшатывает нервы… Ведь вся жизнь — цепь «соблазнов». Уступи один раз — и прощай навсегда душевное равновесие! И будешь жалок, как раздавленный червяк.

Нет! Такой судьбы мне не надо: я — человек.

Так как же должен был поступать этот «человек», когда ему предлагают подписать «обязательство», что он, дескать, порывает всякие отношения с теми, кто остался в неволе, и вдобавок обещает забыть все, что там было, что он видел и пережил, и никогда и никому ничего о лагере не разглашать!?

Ознакомившись с содержанием этого документа, я с негодованием отказалась его подписать:

— В неволе я встречала много хороших, достойных всякого уважения людей. Кое-кто еще там остается. Я сохраню о них добрую память и рада буду быть им полезной. Забыть же то, что я там видела и пережила,— это абсолютно невозможно! Даже проживи я еще сто лет!
— Но эта подпись — простая формальность!
— Подпись — это слово, данное человеком. И человек стоит столько, сколько стоит его слово. Я не могу так низко себя оценить!..

И меня отвели обратно…»

Я долго не мог сформулировать ощущение, возникающее во время чтения этой книги. Наконец понял — радость. Да — ужасы, да — кошмары, садизм и беззакония, да — ложь, смерти и унижения. Всего этого полно на ее страницах. И вместе с тем — радость. Радость от того, что соприкасаешься со свободным человеком. Причем полнота этой свободы кажется фантастической!

После побега из ссылки (1942 год), когда Евфросиния Антоновна прошла за зиму, весну и лето около полутора тысяч километров по сибирской тайге, обходя населенные пункты, питаясь весьма скудными лесными дарами, ее наконец ловят, отправляют в тюрьму, судят и выносят приговор: «к высшей мере социальной защиты — расстрелу». На другой день ей дают лист бумаги, на котором она должна написать «кассацию», или «просьбу о помиловании». Что делает человек, которому дорога жизнь? Конечно, пишет кассацию. Но не Евфросиния Антоновна. Ей жизнь, безусловно, очень дорога, но ведь человек в ее понимании «стоит столько, сколько стоит его слово». Она возвращает бумагу. Еще через день пораженные тюремщики, которые, наверное, никогда не сталкивались с подобными безумцами, вновь приносят ей бумагу, на которой она в конце концов пишет:

«ТРЕБОВАТЬ СПРАВЕДЛИВОСТИ – НЕ МОГУ; ПРОСИТЬ МИЛОСТИ – НЕ ХОЧУ».

Поразительно — но казнь заменили десятью годами лагерей.

Она обладала высшей степенью свободы, когда и в тюрьме человек себя не чувствует рабом. Страх перед смертью для нее был неизмеримо ниже, чем боязнь потерять внутреннюю свободу.

Страница из рукописной книги Е.А. Керсновской

 

Именно за это ее ненавидели тюремщики, доносчики, урки. Они нутром чуяли в ней эту силу, которая начисто отсутствовала в них, и всячески пытались противоборствовать ей. Но Евфросиния Антоновна оказалась победителем.

Из книги Е. А. Керсновской:

«Когда в водоем не поступает свежий воздух, на дно водоема опускается все, что было живым и погибло без воздуха. Эта грязь разлагается, выделяя зловонный и ядовитый сероводород; когда в духовный мир человека не поступают свежие мысли, чувства и переживания, в душе его так же оседает черная, зловонная тина. Страх может взболтать эту тину, и тогда ядовитый сероводород распространяет такое зловонье, что может отравить все и всех!

Гибель живой души в лагерях, рабство способствуют образованию и накоплению ядовитого сероводорода. Следователь при посредстве изощренной системы доносов и допросов ворошит этот зловонный осадок. И слабые люди гибнут и губят друг друга. И можно ли их обвинить в том, что они слабы? Ведь все пущено в ход, чтобы разложить, ослабить, отравить!..»

— Часто ли вы испытывали страх?
— Часто. Но, знаете, храбр не тот, кто не боится, а тот, кто умеет побороть страх.
— У вас в книге множество описаний разного рода драк: то вы вступались за кого-то, то на вас нападали, нередко вы первая наносили удар, иногда вас избивали до полусмерти…
— Я умела постоять за себя. Физической боли я не боялась… Каждому человеку дано ровно столько испытаний, сколько он может выдержать.
— Расскажите о самом жутком случае в вашей жизни. Таком, когда вам было страшнее всего.
— Это было во время моего побега из ссылки. Я долго шла по лесу и совершенно выбилась из сил. Даже не могла ползти. Наступила ночь. Месяц скрылся за облаками — не было видно ничего. Я уткнулась лицом в снег и поняла, что не могу больше сделать и шага. От страха и отчаяния наступило оцепенение. Я физически ощутила, как смерть склонилась надо мной. Слышала ее дыхание. Мне было ужасно страшно, но в какой-то момент я собрала все силы и решила дать бой смерти. Резко дернув головой вверх, я выбила ей зубы. В ту же секунду я услыхала, как недалеко от меня замычала корова. Оказывается, совсем рядом было человеческое жилье…

Евфросиния Антоновна замолчала. Перехватываю ее взгляд, и мы долго наблюдаем вместе, как за окном две птички поклевывают поздний виноград. Глаза у Евфросинии Антоновны светящиеся, молодые. Как мало, оказывается, ей надо, чтобы испытать радость. 

— Это я специально попросила не обрывать здесь виноград,— поясняет она мне.— Пусть клюют…

На кухне совсем молоденькая девушка, ухаживающая за Евфросинией Антоновной, готовит обед. Время от времени они переговариваются в несколько шутливой манере. Та называет Евфросинию Антоновну «бабой Фросей» и упрекает за то, что слишком рано включает радио, чуть ли не в шесть утра. «Баба Фрося» ворчит, что «плохо быть такой соней». Смеясь, они обе рассказывают мне о своих повседневных заботах.

Надо было достать инвалидное кресло для Евфросинии Антоновны, но купить его совершенно невозможно. Наконец из Москвы привезли какое-то допотопное сооружение образца 50-х годов. Оно тут же развалилось. Пришлось покупать велосипедные колеса и приделывать их… На участке при доме проржавели трубы водопровода. Вода уже третий день хлещет — скоро зальет весь садик. Надо обращаться в какой-то кооператив, поскольку госконтора не обслуживает «частников»… В этом году большой урожай груш (они сложены в картонных ящиках в прихожей). Надо варить на зиму варенье, но нет сахара…

Когда утром пришел к ним, девушка читала Евфросинии Антоновне какую-то книгу, явно — по формату и мелкому шрифту — «тамиздат». Во время беседы я с любопытством посматриваю на книжицу и в конце концов, осмелев, спрашиваю:

— Что вы читаете?
— «Август Четырнадцатого». Стала совсем слепая. Катаракты…
— Нравится?
— Да.
— Это ваша внучка?
— У меня никого из родственников не осталось. Девочки меняются у меня через каждый месяц…
— Жалеете ли вы, что вам пришлось жить в СССР, а не как вашей матери — в Румынии или как вашему брату — во Франции?
— Нет, не жалею. Ведь у меня были все возможности в первые месяцы оккупации уехать. Я русская, хотя во мне течет польская от отца и греческая от матери кровь. И я должна была разделить со своим народом его участь…

В комнату вносится большой фанерный щит. Мы кладем его на табуретки — получается стол. Подошла пора обедать.

(Я начинаю догадываться, что люди, ухаживающие за Евфросинией Антоновной, прихожане какого-то далекого храма. Помощь их бескорыстна. На все мои вопросы — ответы уклончивые. Вечером, когда мы прощались на улице, девушка просит, чтобы я не называл ее имени и ничего не писал о ней: какое же бескорыстие, если об их помощи прочтут в журнале!)

После обеда я рассматриваю альбомы с рисунками и фотографиями. Снимков Евфросинии Антоновны единицы, зато дореволюционных, всех ее родственников и предков куча. Среди кипы альбомов попадаются блокноты с дневниковыми записями и календарями погоды, которые Евфросиния Антоновна вела, побеждая свое одиночество. Одна тетрадка меня очень заинтересовала. Спрашиваю разрешение почитать. Она кивает мне.

Тетрадь помечена 1979 годом. На обложке — первые строфы стихотворения «Враги сожгли родную хату…» (написано явно по памяти, поскольку есть пропуски и разночтения с оригиналом). Внутри — краткие аннотации прочитанных за год книг. Рядом с названием произведений — оценки по пятибалльной системе:

«1. В.Распутин. «Последний срок». 4–.
Хорошо знает крестьянский быт. Старуха мать настоящая… Впрочем, Распутин умышленно «приукрашивает» ее сознательность.

2. Гусаров. Об Ушакове. 3–.
Читается легко, написано занимательно и даже правдоподобно, но по шаблону: все, что «сверху», плохо; все, что «снизу», хорошо…

3. «Иван Грозный». Кн 1. 2–.
…Все ведется к тому, чтобы возвеличить Сталина под видом Ивана. Иван Грозный не параноик, но трогательно добр, справедлив, терпелив, прозорлив и т.д. и т.п. …Он мудр и все время думает о величии родины, государства, и еще бы немного, и автор сказал бы — «партии». Зато все бояре — даже те, о ком высказалась история, как о наиболее мудрых, — все «враги народа»…

5. В.Тендряков. «Не ко двору». 2+.
Заезженный сюжет…
Его же: «Чудотворная». 1–.
Самая банальная антирелигиозная ерунда…
Его же: «Апостольская командировка». 4+.
Рассказ хороший… очень неубедительный финал…
Его же: «Свидание с Нефертити». 5–.
Книга написана при Хрущеве, когда писатели начали «шевелить мозгами» и говорить правду…

10. С. Сартаков. «Философский камень». 3.
Сюжет охватывает период от 20-го до 38-го года… За это время все крестьянство становится счастливыми колхозниками: стоило только раскулачить и выслать хозяев, как потекли молочные реки в кисельных берегах. Еще более «идейные» — это рабочие: они бескорыстны и мечтают о том, чтобы трудиться. Все обожают Родину. О голоде 33-го года — ни слова: все кушают (бесплатно) наваристые щи с большими ломтями хлеба… О всех безобразиях 35—37-го годов — ни слова!..

22. Анатолий Жуков. «Дом для внука». 3–.
…Колхозники — все честные, все трудятся самозабвенно. Главный герой — инженер — добровольно пошел в деревню, хотя все профессора его зовут в Москву, но… он любит землю и жертвует ради постройки свинарника своим семейным счастьем, т. к. жена — художница и в свинарнике ей работы по специальности нет. Все — на ходулях, ни слова правды…

26. Л. Леонов. «Дорога на океан». 3–.
Оценку я ставлю заниженную, т. к. Леонов — талантливый писатель и от него можно ожидать большего. Написана книга в 1933—1935 годах, и это в какой-то степени объясняет ее характер. Сюжет? Мы идем к светлому будущему. Вдали — океан — утопия мирового коммунизма…

29. В. Астафьев. «Последний поклон». 5.
Как все, написанное Астафьевым, замечательно… Так написано, будто ты — рядом и все видишь…

34. В. Катаев. «…Волшебный рог Оберона». 5–.
Сумбурно, ярко… и ужасно близко и понятно: Катаев, как и я, жил в Одессе, лишь несколькими годами раньше. До боли приятно вспоминать детство!»

В оценке прочитанных книг у Евфросинии Антоновны критерий железный — правда или ложь. Она не писала для чужих глаз — только для себя, но сколько здесь (при всей субъективности) точных и остроумных формулировок!

С ложью она боролась всю жизнь. Постоянно лезла на рожон и получала тумаки за это, ругала себя потом, но ничего не могла с собой поделать — снова и снова заступалась за истину, клеймила клеветников, смеялась в глаза бездушным палачам, доказывала неправоту тем, кто вообще потерял способность различать добро и зло.

Когда ее осудила «тройка» на расстрел, она крикнула им в лицо:

«Правда — как свет! Никогда луч тьмы не проникает в светлое пространство: поэтому ваша ложь боится правды!.. Но все, что бы я ни говорила, вы не услышите… Или — не поймете. Потому что самый глухой — это тот, кто не хочет слышать…»

Ох как ее ненавидели люди с грязной душой, люди, потерявшие совесть, или те, кто руководствовался в своих поступках ложью, звериной похотью и своеволием. Ее кидали в карцеры, пытали голодом и холодом, избивали так, что живого места на ней не оставалось, посылали на самые тяжелые и грязные работы, но душа и совесть ее всегда оставались чистыми.

Вся ее книга пронизана христианским, православным духом. Однако в ней почти нет теоретических рассуждений на темы добра, любви, милосердия и терпимости, то есть того, с чем мы обычно связываем понятие «христианство». В ней есть просто жизнь, но такая, где все эти постулаты поверяются реальными поступками и поведением героев, их каждодневным бытом, их отношением к работе и друг к другу. Керсновская проповедует деятельное христианство. Христос для нее не ЧТО, а КТО. Сила ее проповеди в том и состоит, что она на примере своей жизни показывает, как можно вынужденную рабскую зависимость преображать в свободное служение духа. Потому и жизнь она воспринимает как испытание, потому и не жалеет, что не убежала из России.

Свою почти добровольную ссылку в Сибирь Керсновская назвала в книге «Великим Постригом».

Когда постригают в монахи, человек трижды должен поднять ножницы, которые нарочно роняют на пол. Будущий монах обязан поднимать их сам, чтобы доказать, что он не насильно, а по своему добровольному желанию отрекается от мирской жизни. Вот и Евфросинии Антоновне трижды предлагали избежать высылки, и каждый раз она отказывалась идти против судьбы.

«Великий Постриг» для нее — это метафора. Но жизнь сама претворила этот образ в реальность. Она прожила последние 50 лет, как настоящая монахиня,— в безбрачии, в нестяжании и в послушании воли Божией, неся «в миру» эти три монашеских обета.

Почти всегда она с легкостью (эта легкость, разумеется, кажущаяся) преодолевала любые искушения. И все же было несколько случаев, когда она чуть не поддалась соблазну нарушить тот нравственный закон, по которому она жила.

Первый раз — это когда она решилась было лишить жизни человека. И пусть этот «человек» — садист, негодяй, на совести у которого множество людских душ: все же убийство для Евфросинии Антоновны — это было бы преступлением против собственной свободы, против той системы ценностей, которая ее и делала свободной. Лишившись ее, она становилась рабом своих человеческих слабостей, а именно этот тип рабства для нее наихудший.

В другой раз она решила убить себя…

Из книги Е. А. Керсновской:

«Ну — вот и я! — услышала я голос следователя.— Пошли!»

Совершенно машинально я встала и пошла к двери. Я шла, шатаясь как пьяная; в голове была какая-то неразбериха, и понимала я лишь одно: так больше нельзя! Я не хочу этого видеть! Довольно! Хватит с меня этого отвращения! Люди, миллионы людей лишены всего. Их не рвут раскаленными клещами кровожадные палачи. Их медленно душат бесцветные, равнодушные, глухие ко всему призраки. Не могу я больше! Довольно! Умереть!!!

Смерть, только смерть может избавить от этого кошмара без конца…

Все, что произошло потом, так и осталось для меня неясным… Я не карманник! Я никак не могу себя представить в роли карманного вора… Хорошо помню, как следователь подался вперед и, протянув руку через мою голову, открыл дверь. В это мгновение пола кителя поднялась, и я увидела в кобуре на поясе маленький пистолет. Кобура была расстегнута, рукоять пистолета — возле самой моей руки… Как это получилось, что я двумя пальцами, как пинцетом, неслышно выхватила его и переложила в карман,— это и по сегодняшний день для меня загадка.

Но, говорят, сам Сатана помогает самоубийце… В этом нет ничего невероятного: в таком учреждении, как «Третий Отдел», присутствие Бога не ощущается, а значит… Одним словом, тот Ангел Хранитель, которому, по уверению мамы, она меня ежедневно поручала, просто-напросто «зазевался»…

А я? Что я чувствовала? Что я думала?

Ничего. Или — почти ничего…

Кругом — да и во мне самой — образовалась какая-то пустота и безразличие. Единственное, что осталось в моем сознании,— это уверенность, что не будет больше тюрем на земле и под землей, не будет необходимости отвечать на вопросы, которые я почему-то мысленно отождествляла со щупальцами спрута, копающегося в моих внутренностях… И что для этого нужно сделать? О! Так мало! Я даже не скрывала того, что делаю. Вынув из кармана пистолет, мельком осмотрела его… Отодвинула предохранитель и, на мгновение, задумалась — куда лучше? В висок? В рот? Или слева, в подключичную впадинку? Последнее казалось самым надежным, учитывая малый калибр: пуля может и не пробить кость, но уж сонную артерию разорвет наверняка!

Все это заняло секунду-две — не больше, и, размышляя, я бросила беглый взгляд на следователя. Он что-то просматривал в бумагах, лежащих перед ним. Мне стало даже смешно: вот в глупое положение попадет! В ЕГО кабинете! Из ЕГО пистолета! Ха!

Что заставило меня глянуть в окно? Не знаю… Просто, как-то механически, уже подымая руку с пистолетом, держа палец на гашетке, я скользнула взглядом и…
Все как-то сразу изменилось… Будто в темноте, с которой глаза уже хорошо освоились, вдруг вспыхнул свет! Окно было открыто настежь. Решеток в нем не было… Из окна не было видно ни зданий, ни забора — ничего, напоминающего тюрьму. Перед окном проходили телеграфные провода и чуть ниже — колебалась ветка тополя, серебристого тополя с еще молодыми, нарядными листочками… Небо голубое, каким оно бывает в начале лета, и по нему плывут белые облака, как паруса, надутые ветром. И — как было всегда и как всегда будет — пара ласточек, чье гнездо, очевидно, было поблизости, занималась своим радостным трудом — суетилась, нося мошек своим птенцам, и лишь изредка усаживалась на провода…

Это и было чудо: красота, настоящая, вечная! И простая.

Было небо. Были облака. Была ветка — зеленая, свежая. Были и ласточки. И все это — будет. Будет!.. А меня?.. не будет?! Нет. Нет. Еще буду!!!»

Я сижу у Евфросинии Антоновны в каморке и уговариваю ее, что публикация первой части «Воспоминаний» в журнале «Знамя» и некоторых «картинок» с расширенными подписями в журнале «Огонек» поможет будущему полному изданию ее книги. Кивая, она тихо говорит:

— Будь как будет…
— Почему вы постоянно изображаете себя на иллюстрациях со спины, а если изредка анфас, то своего лица вы никогда не прорисовываете? И вообще рисуете себя всегда непропорционально меньше и ниже других персонажей?
— Не знаю. Никогда не задумывалась об этом.
— В вашей книге многие страницы написаны с юмором, да и некоторые иллюстрации не лишены его.
— Чувство юмора часто помогало мне.

И она, что-то вспомнив, молодо засмеялась.

…Приехав в Москву, я полез в словари и с удивлением узнал, что «Евфросиния» в переводе с греческого означает радость.

Источник

 

 

 

 

 

Количество просмотров — 227

Метки: ,
Официальный сайт Русской Православной Церкви / Патриархия.ru Православие.Ru


Благодарим сотрудников проекта prihod.ru за помощь в создании сайта

Подворье Патриарха Московского и всея Руси
Домовый храм святой мученицы Татианы
при Московском государственном университете имени М.В. Ломоносова

Москва, Большая Никитская ул, дом 1, телефон: 8 (495) 629-46-12

© st-tatiana.ru

Перепечатка материалов сайта возможна при размещении активной ссылки на публикацию.
Копирование фотографий с вотермаркой храма - при указании автора и активной ссылки на фотоленту.
Использование авторских фотографий - с личного согласия автора.
Печатные СМИ должны указывать источник и автора публикации.